Главная » Статьи » Визуальное искусство » Музей Алексея Кузьмича |
МУЗЕЙ АЛЕКСЕЯ КУЗЬМИЧА(Республика Беларусь) представляет: Леонид Екель "Колодец с живой водой"
КУДА ИДТИ, когда дорога в сплошных завалах - будто смерч
невиданной силы пронесся над землей и вывернул с корнем все живое и неживое?
Кому верить, когда лютый холод безверия выхолодил сердце, словно злая вьюга дом
с выбитыми стеклами? Как не сорваться с нравственного якоря, когда извращены,
изуродованы высшие духовные ценности? Кто-то мудрый сказал, что природа гибнет
тогда, когда иссякнет духовная сила в народе. А духовная сила гибнет, потому
что не может восстановить себя - оскверняется самое святое. И тогда свинцовая
муть жизни заслоняет и небо, и солнце на нем... «В заброшенном, заметанном песками колодце иссякает влага
и гаснет звезда; то же самое происходит в зачерствевшей, заскорузлой
человеческой душе, - писал когда-то Антуан де Сент-Экзюпери. - Я изо всех сил
ненавижу нашу эпоху, когда человек умирает от духовной жажды». Но есть на Земле Творцы, есть великие Мастера и Художники, которые, как колодцы с Живой Водой, могут утолить духовную жажду каждого страждущего.
ЦЕЛЕБНАЯ БОЛЬ Я знал, что за дверью мастерской Алексея Кузьмича таится
чудо. Потому что обещанием чуда был сам
художник Алексей Васильевич Кузьмич. А познакомился я с ним в один из черных
дней моей жизни. И не только моей… Еще не зарубцевалась в душе рана (да и
зарубцуется когда-нибудь?!) – умер Николай Еременко-старший. А через год не
стало Николая Еременко-младшего. За поминальным столом в глухие сумеречные минуты, хотя на небе сияло солнце, я услышал светоносные слова. Алексей Кузьмич говорил о творцах, которые не способны подстраиваться под время бессердечного чистогана. Под время, когда идеалы рассыпаются в прах, а все ценности безумно проматываются. Когда уничтожается духовное единство. Когда люди становятся ненужными даже самим себе. И лишь то искусство по-настояшему ценно, которое способно объединить людей. Только ему под силу восстановить человека, сохранить цельность его духа Великие творцы, говорил художник, подобны звездам,
кометам. Они врываются в этот мир, чтобы творить добро. Чтобы не дать погибнуть
красоте человеческого Духа и земной красоте. Они возводят свой великолепный
Храм. Создают свой солнечный мир - мир добра и ненасилия, чести и достоинства.
Они -как вечнозеленые деревья, без которых Земля была бы пустой и одинокой. Но
чем выше и прекраснее дерево, тем чаше бьют в него молнии... Он говорил волнуясь. И его слова, будто торопясь быть услышанными, подгоняли друг друга. Эти слова были выстраданы художником. Это была его боль. Но она не прибавлялась к той боли, которую мы все испытывали. Она была целебной.
ОЖОГ Мастерская блистала чистотой. Как операционная. И
невольно подумалось: там хирург может держать на ладонях человеческое сердце.
Какая же таинственная сила держит на своих ладонях душу художника? Переселяет
ее в полотна? Ведь не зря же говорят, что у настоящего художника его душа постоянно
живет между холстом и краской... Алексей Васильевич с пониманием перехватывает мой взгляд:
«Увижу на полу соринку - не могу работать». И вдруг без видимой связи: «А вот
когда пишу глаза, то прерываю дыхание. На две-три минуты. «Что ты делаешь?!
Задохнешься!» - кричу сам себе. - И дышу взахлеб...» Смотрю на картины. И чувствую ожог от потока света,
хлынувшего в душу. Духовный ожог... Перед глазами Мадонн, как перед совестью,
хочется помолиться внутри себя. И спросить: «А так ли я живу? Не изменил ли
себе самому? Какой оставлю след на земле?» Лики, лики, лики... Будто все небожители в образе Мадонны сошлись вдруг в мастерской художника. Чтобы спасти и помиловать. Чтобы сделать людей хоть чуточку добрее и милосерднее. Чтобы вселить надежду. Кто сказал, что надежда - это самое сладкое несчастье?! И неправда, что она умирает последней. Она, как и душа, бессмертна. И горе тому человеку, которого она покинет... - Подойдите к окну. А теперь станьте спиной к свету и закройте глаза. Когда откроете - увидите чудо... И я действительно его увидел. Три дивно прекрасные женские фигуры, будто сотканные из алого света зари, излучали свежесть утра, ласковую теплынь восходящего лета и бездонную чистоту лазурного неба. Памяти святых мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. ХМ. 159х149. 1994 - Это - «Надежда. Вера. Любовь». Самые Прекрасные славянские имена-символы. Да и понятия тоже… - Поразительно! Но Вам удалось передать, то что можно лишь неожиданно почувствовать. Причем об этом не думаешь - такое ведь кистью не изобразить... И вдруг как вспышка молнии... - Ну-ну... Произнесите это слово! - Целомудрие... Девственность... - Вот! Значит, получилось! Значит, я сумел! Глаза Алексея Кузьмича сияли тем же светом зари, что излучала картина. Как прекрасно лицо художника, высвеченное радостью творческой победы! А ведь мы уже стали забывать ее вкус. Все ниже к долу опускаем головы. Все ощутимее груз забот, что ложится на плечи. А тут -радость от содеянного тобой. Нет, господа хорошие, человек, который умеет радоваться даже самому простому - солнечному утру, шепоту листвы на деревьях, дождинкам, что барабанят по оконному стеклу, - никогда не станет на колени перед житейскими невзгодами. И роптать на судьбу, на жизнь, тем более -проклинать ее! - никогда не будет... - В глазах этих прекрасных дев я не вижу печали. Они как бы стоят в сторонке от других мадонн, на лицах которых столько мировой скорби, что сердце содрогается. Откуда эта скорбь, Алексей Васильевич? И почему? - Я отвечу словами Ромена Роллана. Сказано давно, но как будто о нашем сегодня. О нас с вами: «Я жалею вас, христиане, и преклоняюсь перед вашей
скорбью. С вами мир печальнее, но и прекраснее. Исчезнет ваша скорбь — и мир
станет в чем-то беднее. Нынешнее время - время трусов, бегущих от страдания и
шумно требующих себе права на счастье, построенное, в сущности, на несчастье
других, - найдем же в себе смелость взглянуть в глаза скорби и отдадим ей
должное! Да будет благословенна радость, и да благословенна будет скорбь! Они
родные сестры и обе священны. Это они создают мир и окрыляют великие души. В
них сила, в них жизнь, в них Бог. Кто не любит их обеих - не любит ни той, ни
другой. А тот, кто приобщился к ним, познал цену жизни и сладость расставания с
ней».
«МНЕ Б ТОЛЬКО ПОЛЕ ПЕРЕЙТИ»... Я ранен памятью. Я обречен помнить себя с самого раннего
детства... Моя третья весна была запоздалой. Еще повсюду лежал снег, а над старыми гнездами уже кружились аисты. Ну, как не радоваться их прилету! На своих размашистых крыльях они несли тепло и солнце. А ночью пошел снег и разыгралась лютая пурга. «Им холодно, мама! Они замерзнут!» - с ревом бросился к маме. Сестры плачут. И мама тоже плачет. «Бог не допустит, детки, их гибели. Они выживут,» - сквозь слезы утешала нас мама. И они, правда, выжили, эти величественные и прекрасные птицы. Но почему тогда, почему из того предальнего далека я и сегодня слышу свой тревожный крик: «Им холодно, мама! Они замерзнут!» Как много на свете неприкаянных душ, заледеневших от
холода жизни. Кто отогреет их теплом и лаской?.. А вот как отец вернулся с фронта (раненый-перераненый,
битый-перебитый: под Варшавой, когда шел солдат в атаку, рванул рядом снаряд.
Подобрали его и уже хотели нести к братской могиле. Да застонал мой отец, подал
признаки жизни. После
госпиталя 19 осколков осталось в его теле), помнить я не мог. Я родился 1 июня
45-го года, когда весь народ великой страны праздновал Великую Победу, ликовал
и плакал. ... А ночью в наш дом вломились бульбовцы. «За кого кровь
проливал, сволочь?» «За Родину!» - ответил отец. «Ну, сейчас мы тебе покажем
родину!» - и щелкнули затворы. Мама, Александра Максимовна Кузьмич. ХМ, 184х141. 1980 Мама, рыдая, рухнула на колени. Сестры цеплялись за ноги
бандитов. Стряхнули их бандюги со своих сапог, как пыль. Отхлестали всех
плетками и ушли, забрав отцовскую шинель, сапоги да вещмешок, выцветший добела
от солдатского пота. А через некоторое время в кузове машины привезли их
энкавэдэшники в деревню, как штабель дров. Уложили рядком на землю. Узнала мама
на одном из них и отцовскую шинель, и сапоги. Эта фронтовая шинель - как рубец на сердце. До слез мне
было обидно, что испоганил её, осквернил бандит. Если бы после отца осталась
она в хате, то, наверное, хата была бы и теплее и защищеннее... Отца не стало в 47-м году. Он пахал поле. Из напрягшегося
тела стали вдруг выходить осколки. Истекая кровью, отец упал в борозду. Земля
жила. Над пашней, как легкое дыхание, струился пар. А мой отец, пахарь, лежал
на этой земле бездыханный... Отцу тогда было 37. А мне-то - всего полтора годика. Не
мог я видеть этого и запомнить не мог. Знаю по рассказам сестер. Только живут в
моей памяти, сидят глубоко, как те осколки снаряда, что не успели выйти из
отцовского тела, эти драматические эпизоды крестьянской судьбы. Застыли они
перед моими глазами как будто на полотне. Написать бы картину «Смерть пахаря»,
да вот только не поднимается что-то рука. Не слушается кисть... Эх, Василий Феодосьевич! Как же любила тебя мама! Как
убивалась, когда остались мы одни! Станет на колени перед иконой, сложит
молитвенно руки: «Господи! Ну, почему ты не взял меня вместе с Василем? Зачем
оставил мучиться?» А посмотрит на нас, сбившихся в кучку и готовых реветь
вместе с мамой, и слезы высохнут. Семеро нас: пять сестер, брат и я, самый
младший. О любви моих родителей можно сочинить поэму. Была та
любовь, как песня. Непокорная и нежная, верная и чистая... Полесье. ХМ, 96х85. 1992 Матушку мою с первого дня ее жизни окружали леса,
дубравы, поля и луга. Природа жила в ней так же естественно, как и дыхание. Она
чувствовала кровную связь с земным великолепием. Летом босиком ходила по лесам
и болотам. И змеи не трогали ее. В домотканой одежде; волосы, как сноп солнечных
лучей, падают на плечи; лицо дивной красоты... В деревне ее называли Русалкой.
Когда впервые в школе прочел я «Олесю», подумал: «Не о моей ли матушке повесть
Куприна? И совпадение имен, пожалуй, не случайное: Александра -Олеся...» Где и когда встретился Василий с Александрою - их тайна,
которую унесли они с собою. Но с той минуты понял Василий - не жить ему без
Александры. Отец же Василия мыслил по-другому. Феодосий Климентьевич
- знаменитость на всю округу. В русско-японскую войну он всегда шел впереди
полка. Был барабанщиком. Не раз смотрел в глаза смерти. И ранен был не раз. В
свою деревню Мохро вернулся с наградами за солдатскую доблесть. Но после
ранении почти потерял слух. Жил Феодосий Кузьмич крепко, основательно. Имел 40
гектаров земли. И будущее сына Василия видел по-своему: решил женить его на
богатой невесте. Не спрашивая согласия сына, назначил, как сельчане говорят,
запоины. Когда узнал об этом Василий, на коленях умолял отца не губить его
счастье. Признался, что есть у него невеста, и назвал ее имя. »Ты хочешь
жениться на нищенке?! Так вот: либо женишься на той, которую я тебе выбрал,
либо - вон из моего дома!» Сказал - как отрезал. Василий зашел в клуню, нашел веревку, перебросил ее через
балку, сделал петлю. И захлестнула петля шею восемнадцатилетнего парня... К
счастью, видела все это сестра Василия. Позвала людей. Вовремя успели веревку
перерезать. Когда Василий открыл глаза и увидел насмерть перепуганного отца,
произнес с усилием: «Если не женюсь на Александре, все равно повешусь»... Мой
дед смирился. Детство мое золотое! А было ли ты золотым? И где, в чем это золото? Когда хлеб-чернушка не каждый день был на столе... А работали не покладая рук. Мои однокашники играли в лапту. Часами плескались в Днепро-Бугском канале и загорали на берегу. А я, восьмилетний пацан, косу на плечо - и на луг. Придет мама, посмотрит на горе-косца и заплачет горькими слезами. Деда убила гроза, брат рано женился и жил отдельно от нас. Вот и остался в доме один мужчина: Алексей Васильевич Кузьмич. А то, что этому мужчине было восемь лет от роду,- так это в порядке вещей. Время было такое. По всей Европе лежат в братских могилах мои земляки. 70 односельчан-полещуков не вернулись с фронта в родную деревню Мохро. А сколько, как мой отец, легли в землю через год-другой после Великой Победы... Война убивала их и без войны. Мое золотое детство. ХМ, 2001 И все-таки оно было золотым, мое детство! Если у человека
есть воспоминания о рае, то для меня это - Рождество Христово, Пасха, Троица. И
наша сельская церковь. Ее фундамент был заложен, пожалуй, лет триста назад.
Была она единственная на 20 километров окрест. На Великие престольные праздники
селяне собирались с десяти или двенадцати деревень. И что-то необъяснимо
волнующее, светло-радостное подкатывало к самому сердцу, когда я наблюдал с
колокольни за Крестным ходом. Когда, прегнувшись утром в первый день Пасхи,
ждал, что вот-вот скрипнет дверь, войдет мама, отстояв Всенощную в церкви,
принесет запахи талого снега и оплавленных свечей, и скажет: «Христос Воскрес!»
И расцелует каждого. Светоносностъ моих полотен - из моего солнечного детства.
Из любви ко мне моей мамы и моих сестер. Из светлых праздников Господних... Что ни говорите, а родился я под счастливой звездой. Не
многим сельским пацанам, у которых однажды проснулся ген живописца, повезло
так, как мне. Мой школьный учитель рисования Анатолий Павлович Рубанович был
высокообразованным человеком. Он закончил художественное училище в Варшаве,
учился в академиях искусств Вены и Парижа. Знал, по меньшей мере, 8 языков. Был
знаком с Пикассо и многими великими живописцами, писателями и поэтами
современности. Вот такая глыба - и учитель рисования в сельской школе на
Полесье. Как все это соизмерить? Что за нелепый зигзаг судьбы? И по чьей воле? Анатолий Павлович - из дворянской семьи. До революции
Рубановичи жили в Минске. Дом свой имели на Немиге. Имелось у них и поместье в
полесской глубинке. Вот сюда незадолго до войны и вернулся Анатолий Павлович
Рубанович. А в войну был переводчиком у немецкого генерала. Сколько человеческих
жизней спас Анатолий Павлович, упреждая партизан о всех карательных операциях,
никто теперь об этом не расскажет. Но вот себя не смог спасти от ГУЛАГа.
Партизаны, не понаслышке знавшие об истинной службе Рубановича у немцев, писали
во все инстанции. Не помогло. Только через восемь лет возвратился Анатолий
Павлович Рубенович в свою полесскую деревеньку. Весь седой, но с великой, немеркнущей
любовью к живописи... Все мое детство прошло возле него. На моих глазах как бы
из ничего рождались картины. Это было чудо. И, казалось, стоит лишь постигнуть
его тайну, - и станешь художником. Откуда мне было знать, что на постижение
этой тайны иногда бывает мало человеческой жизни. А пока... пока мыл я кисти
мастера и впитывал, вживлял в себя каждое движение творца, каждый его жест и
каждое слово, которое вводило меня в храм Живописи. С каким вдохновением
Анатолий Павлович рассказывал о своих любимых русских и западноевропейских
художниках! Как просто и ясно раскрывал суть их талантов в репродукциях картин,
которых было у Рубановича великое множество. Школьный учитель рисования - моя
первая академия. В мастерскую Анатолия Павловича всякий раз я входил с таким же
трепетом, как и в церковь. Именно здесь, в его мастерской, в мою душу и были
заложены те зерна, которые через много лет дали ростки. И эти ростки - картины
моих Мадонн... Учился я живописи и у моего двоюродного брата Степана.
Несомненно, это был художник-самородок. Он умел искренне восхищаться красотой
обыкновенной природы. Но вот что важно: Степан обладал способностью в обычном
видеть необычное. Своим особым, внутренним зрением он видел дальше и глубже,
чем другие. И это запоминалось. Это надолго оставалось в памяти. Да, мне было у кого учиться. И было от кого услышать
слова и поверить им, что живопись - мое призвание. И что это - на всю жизнь... А время торопило совершать поступки. Время раздвигало
горизонт. И серебристыми рельсами железнодорожных путей звала, манила к себе
неведомая даль. Каждый год мои односельчане ездили на заработки в
Украину. Это были люди, повидавшие жизнь, не чета нам, шестнадцатилетним
пацанам. Но уж очень хотелось доказать взрослым свою самостоятельность. Что,
дескать, и мы способны зарабатывать свой хлеб. Вот так и очутился я и несколько
моих сверстников в Днепропетровской области. Земляков моих направили в колхоз
(там за работу рассчитывались пшеницей), а я попросился в совхоз, где платили
деньгами. Определили на трактор прицепщиком. Пахали мы и днем, и ночью. Днем еще
куда ни шло, а ночью не работа, а каторга. Привяжешься покрепче веревкой, чтобы
не свалиться под плуги, когда заснешь внезапно, и, вцепившись в штурвал,
регулирующий глубину пахоты, всматриваешься до рези в глазах в черные
борозды... На металлическом сиденье трясет так, что стучат зубы. В
лицо летит пыль, грязь: легкие забивает копоть солярки; глаза слепнут от света
фар, а уши глохнут от рева двигателя. И так круг за кругом, круг за кругом...
Однажды в ночную смену тракторист говорит мне: «Давай, Леха, садись за руль. Ты
все сам умеешь». Я и сел. А поле неровное, сплошь овраги. Задремал я за рулем,
трактор и перевернулся. Слава Богу не похоронил под собой, не покалечил...
Совсем не сладким оказался тот белый украинский хлеб. И когда в общежитии
ребята постарше заговорили о Норильске, где деньги лопатой гребут, я загорелся
желанием поехать с ними. Но не ради денег. Манила романтика. Женщины пытались
меня уговорить: «Не едь, Алеша, с этими уголовниками. Погибнешь!» - да куда
там! Едем - и весь разговор. Мужики говорят (а были они вдвое старше меня): жить будем
по законам коммуны. До Москвы на всех билеты берет Кузьмич, а дальше - все за
наши деньги. Я и купил билеты на всех шестерых. Приехали в Москву, заходим на
вокзал. «Ты пока, Алексей, посиди здесь, а мы определимся, как нам быть
дальше». Ладно. Посижу. Сутки ждал я своих мужиков. Вторые, третьи... Усталый.
Голодный. Денег хватило только на буханку хлеба... Но ни разу не пришло мне в
голову, что бросили меня мои попутчики. Я верил людям. Я знал, что на добро
всегда отвечают добром. А если это так, то в мире не остается места для
подлости. Значит, вернутся мои мужики. Очевидно, с ними что-то случилось... На
четвертые сутки подхожу к милиционеру, рассказываю о своей тревоге. Тот
смеется: «Обманули тебя, парень. Устраивайся на работу, а то помрешь с голоду».
«А куда можно устроиться?» «Попробуй на завод Лихачева. Там нужны люди».
Приезжаю на завод. В отделе кадров мне говорят: «Да, люди нам нужны. Давайте
ваш паспорт». А у меня-то и паспорта нет. Единственный документ - комсомольский
билет. Без паспорта, тем более - без прописки на работу меня не приняли, но
отнеслись сочувственно, посоветовали сходить в горком комсомола. Прихожу в горком - и в кабинет к первому секретарю.
Рассказал о своих приключениях и попросил направить меня на комсомольскую
стройку. На строительство Красноярской ГЭС. Выслушал меня секретарь горкома,
улыбнулся и говорит своим работникам: «Надо помочь романтику». Сам позвонил в детский
приемник и договорился, что возьмут мне билет до Красноярска, накормят и на
дорогу дадут продуктов. Провожал меня лейтенант, земляк из Брестской области.
Посадил в вагон, передал рюкзак, набитый продуктами, обнял, расцеловал, как
сына. У меня, говорит, такой же парень растет... Вскоре весь вагон знал мою историю. Женщины
сочувствовали, мужчины подбадривали. А двое разбитных мужиков без лишних слов
выставили спиртное. Я раскрыл свой рюкзак, и... через сутки он опустел. А еды
там было на неделю! Что делать: в кармане - ни гроша, а ехать еще не одни
сутки? Но мир не без добрых людей - сколько раз я в этом убеждался! Женшины
угощали кто чем мог... Мой ангел-хранитель следовал за мной по пятам. В вагоне
поезда «Москва-Красноярск» он предстал передо мной студенткой-дипломницей,
будущим геологом, взявшей надо мной шефство. До самого Красноярска она делилась
со мной своим скудным пайком. До стройки от Красноярска еще добрых километров 30. Как
туда добраться? Иду в крайком комсомола. Там, долго не думая, направили меня в
строительно-монтажный поезд, которым руководил добродушный такой дядька из
Волынской области. Принял он меня, как отец родной. «Будешь работать, сынок, в
бригаде плотников. Там люди серьезные. В общежитие поселим. Денег, конечно, у
тебя нет. Возьми-ка на первый случай, с получки вернешь»... И достает из
кошелька 15 рублей. Тронутый такой заботой, я поблагодарил его по-деревенски:
«Спасибо, ляльку!» В Красноярске родился живописец Суриков. Здесь блестящая
галерея его картин. Здесь художественное училище, которое носит его имя. А
рядом с училищем Суриковская художественная школа. Рискнул я туда поступить и
был на седьмом небе от счастья, когда приняли на учебу. После рабочей смены
летел я в школу, как на крыльях. Все мне было там интересно, все по душе. И радость
переполняла сердце, когда преподаватели отмечали мои работы. В Красноярске
окончил я и вечернюю школу рабочей молодежи. Получил аттестат о среднем
образовании. Учеба спасала меня от разгульной жизни рабочего
общежития. Народ там жил непростой. Среди его обитателей встречалось немало и
таких, кто отсидел в тюрьме по 15-20 лет. Пили и дрались бывшие уголовники
каждый день. Однажды на танцах под радиолу один парень, обезумевший от
ревности, на моих глазах шилом прикончил красивую женщину. А сколько леденящих
душу рассказов я выслушал от людей, кто прошел круги гулаговского ада,
осужденных за политику. Эти люди - как одухотворенные учебники жизни...
Необычайную популярность в общежитии имели запрещенные стихи Есенина. Многие наизусть
знали «Москву кабацкую» и просто упивались стихами. Работа, учеба, творчество
и... водка, драки, стихи. Да, это - жизнь крутого посола. И не для слабаков. Но
было, было в ней нечто такое, что до сих пор согревает душу. Дружба настоящая,
романтика не придуманная, вера в силу добра искренняя... Только не было там
места для предательства, лицемерия, подлости, явной или с крытой. Все это
появится потом. И испить мне эту горькую чашу придется до дна.
... В Москву меня провожала вся бригада. Ну, как же: наш
Лешка будет учиться на художника! Может, и знаменитым станет. В Художественном
институте имени Сурикова документы мои приняли, но предупредили: к нам
поступают только после художественного училища. Шансы у вас невелики... Я и сам
это понимал. Знал и свои слабые стороны: нет композиции, нет натуры. Так стоит
ли вступать в бой, зная, что потерпишь поражение? Пожалуй, не стоит. И я
вернулся в Красноярск, где уже ждала меня повестка в армию. Служил в Забайкалье. В ракетной дивизии. Но с ракетами
стратегического назначения долго иметь дело не пришлось. Со второго года службы
взяли меня художником в Дом офицеров. Телеграмма о смерти мамы - как вспышка молнии на
морозном, завьюженном небе. «Как же так, Господи?! Маме всего лишь 56 лет... Ей
бы жить да жить!» Не мог я в это поверить. Не мог примириться с мыслью, что
остался на свете сиротой... А пурга разыгралась так, что не видно ни неба, ни земли.
Самолет не может взлететь. Сутки провел я в аэропорту. Гляжу на взлетную полосу
в клубах белой пыли, и снег кажется мне черным - так черно было на душе... В свой райцентр Иваново добрался поздней ночью. Решил не
ждать автобуса или попутки. Так и прошагал двадцать километров. Но все равно
опоздал - маму уже похоронили. До сих пор неистребимо в моей душе чувство вины
перед мамой за то опоздание. А иной раз вдруг подкатит что-то к сердцу, и
начинаешь думать, что жива моя мама. Ведь я не видел, как принимала ее земля...
В 69-м году сдал на «отлично» вступительные экзамены и
поступил в Минский театрально-художественный институт. Учиться было легко. И
все мне было по душе, как тогда, на заре моей юности в Красноярске в
Суриковской художественной школе. Только уровень учебы, разумеется, был другой
и требования другие. Из серии "В Раю". "Отдыхающая". ХМ, 140х180. 1981 Дипломную работу писал я в Кузбассе. Целое лето провел в
шахтерском поселке. И вот результат: трехметровое полотно под названием «Утро
угольного карьера». Защитился с блеском. Комиссия с удовлетворением отметила,
что вот, мол, еше один певец рабочей темы заявил о себе. Однако на угольном
карьере так и закончилась моя карьера, которую пророчила мне авторитетная
комиссия. После дипломной работы моя первая картина - двухметровый холст «Юная
Даная». И вышел я на главную дорогу своей жизни, которая вела меня к созданию Мадонн.
Решение «политбюро» Минкульта и Союза художников было единодушным: это -
буржуазное искусство и в мире социализма ему нет места. Пятнадцать лет не
выставлялись мои работы... Но как ни тяжело мне было на душе, каким
беспросветным порой ни казалось мне будущее, я никогда не чувствовал себя
гребцом, прикованным к галере. Я творил и творю.
... Часто вижу один и тот же сон. Я иду по дороге в мою
родную деревеньку Мохро. Надо мной высокое небо, солнце сияет вовсю. И радость
распирает грудь. Вот-вот перейду поле и встретит меня мама. И окружат меня,
словно березки, мои сестренки. И половодьем весны хлынут в мою душу и счастье,
и нежность, и любовь. Мне б только поле перейти...
Леонид ЕКЕЛЬ Из книги Моя Столица, 2004г Copyright PostKlau © 2014 | |
Просмотров: 2209 | | |
Всего комментариев: 0 | |