Главная » Статьи » Литература » Плотников Виталий |
Певец русской природы(3)
(Михаил Михайлович Пришвин) "Будучи по природе своей живописцем, а еще точнее, музыкантом, но не владея ни кистью, ни нотами, я вынужден был прибегнуть к силе иного искусства - Слова..." (Михаил Пришвин) ЗАПОНЬ Высокий берег северной реки иногда называется слудой. На такой слуде стоят высокие деревья, и всех выше лиственница. Настоящие гиганты-«листяги» вырастают на таких слудах. Сквозь кручу, однако, пробился ручеек, оделся веселой травой, невинно прыгает, как дитя, с камня на камень и бросается в реку. Мы выходим на берег полюбопытствовать о происхождении ручейка и, быть может, насладиться девственным лесом, каким он кажется нам с воды. Мы обманулись, и как! Только на осохшей узенькой бровке берега стоят высокие деревья, прямо же за этой ширмой в несколько десятков метров лежит темная рада, или болото, покрытое мелкой, замшелой и какой-то гнусной елкой, всем своим видом убеждающей нас отбросить всякую лесную поэзию и на все смотреть чисто «практически». Бровка берега одна только и сдерживает напор темной рады, но вот один ручеек, нами замеченный, прорвался и начал свое дело. И рано или поздно вся слуда будет сверху донизу прорвана, и темная рада высохнет. А бывает, за таким береговым болотом лежит еще одна темная
рада, дальше еще, и до глубины сузема лежат соединенные темные рады – сурадье;
по берегам такого сурадья на гривах стоят иногда чистые боры-зеленомошники и
оленья радость – боры-беломошники. Вот размоет ручей береговое заграждение, и
понесется весной бурная сбежистая река, и по ней тогда уже непременно из
глубины сузема молью, круглым лесом, поплывут вниз боры-зеленомошники и
боры-беломошники. Сбежистые молевые реки в темном лесном сурадье, если сверху
смотреть, голубеют, как вены, и только в последних километрах своего пробега
становятся желтыми: это желтое – задержанный запонью круглый лес. Вот у такой-то реки, предавшей человеку девственный лес,
пароход наш остановился. Эта река, пробившая высокую стену берега северной реки
Двины, была Верхняя Тойма. <…> ЭКСПЕДИЦИЯ В ЧАЩУ Круглый лес! Всю природу свою мне приходится перестраивать,
чтобы научиться просто выговаривать, как все окружающие меня люди на сплаве:
круглый лес. Мой лес, как он с колыбели во мне складывался, не имеет
определенной геометрической формы, и главное его свойство, что он выше меня,
что я могу в нем притаиваться, как зверушки, что он живет много дольше меня и
что он распространяется по земле своими породами, как люди народами: ель,
сосна, осина, береза,– все движется по-своему. Но, конечно, если поспеет лес,–
не сгорать же ему! – лес надо сводить, и вот получается лес круглый. Правда, не отдавать же спелый лес червям и пожарам, всему
есть конец, и леса надо сводить. И я служу этому делу добросовестно: в каждом
леспромхозе беспокою служащих своим любо-пытством. Но Чаща, та далекая Чаща,
где стяга не вырубишь, где срубишь дерево и оно, не падая, прислонится к
другому,– эта Чаща неприкосновенна. Круглый лес – это конец. Чаща – это начало.
С этой мыслью иду я к секретарю райкома просить его помощи для моей летучей
экспедиции в Чащу. При моем приходе в райком там у секретаря сидел
уполномоченный крайкома, и первая фраза, услышанная мной из их беседы, была: – Чтобы выполнить такой план заготовки на будущий год, нам
придется добраться до Чащи. – Как Чащи, какой Чащи? – прервал я беседу о круглом лесе.–
Не той ли Чащи в водной системе Мезени, где лес совсем спелый так част, что... И все люди, столь серьезно говорившие о круглом лесе, вдруг
поняли мое желание увидеть Чащу, как будто и они тоже в глубине души главным
свойством леса считали, что там можно спрятаться, притаиться вместе, что леса
живут дольше нас и распространяются, переходя болота и горы. Кто-то оказался партизаном и рассказывал о лесных избушках,
в которых красные укрывались во время борьбы с белыми. – Увидите, поночуете, поймете, какая была это борьба. Нашлись охотники, долго существовавшие промыслом пушнины. – Там,– говорили они,– пилы не знают, вы поймете, какое
совершенное орудие топор. – Там колеса не видали и ездят весь год по мхам, по грязи,
по лесам, по болотам на санях. Нашлись, кто и пожалел: сто километров до Пинеги надо ехать
верхом, снега в лесу теперь лошади по брюхо. – Приходилось ли ездить по ста километров? – Очень давно. – А вверх по реке Коде, на стружке в подпирку под дождем,
это можете вынести? – Это случалось. – А потом суходолом и по болоту на своих на двоих? – Хаживали! – А потом семьсот километров спускаться по Пинеге до
Архангельска на плоту или на лодке? – Спустимся как-нибудь. После того секретарь райкома, очевидно, желая поскорее
покончить с увлекающей всех Чащей и перейти к лесу круглому, сказал куда-то по
телефону о верховых лошадях и долго доби-вался соединения с Пинегой. И только
что соединили, только что успели передать в какую-то Согру на Пинеге о скором
моем приезде, как вдруг все оборвалось, связь с далекой Пинегой, и с Нижней
Тоймы сказали: – Запонь прорвало! Секретарь ответил: – Веселое дело! Все сразу разошлись, почти бежали на помощь, кроме секретаря
и редактора местной газеты «За новый Север». Секретарь выписал нам на дорогу хлеб, масло, чай, сахар.
Чего еще надо? Мы, охотники, мясо в лесу сумеем достать. Все! Но редактор,
подумав, приписал два килограмма печения. ПОСЛЕДНЯЯ ДЕРЕВНЯ Вспомнив из своего далекого прошлого, что на верховую лошадь
надо садиться с левой руки, я взобрался на коня, и мы тронулись в путь, далекий
и трудный, сначала полями селения Верхняя Тойма. В овраге лежало еще много
снега, но озими освободились, и хотя не омытые, в пленке, но все-таки зеленели.
Стайками разгуливали по зеленям ржанки, по-здешнему серули, птица в научном
отношении чрезвычайно интересная. – Токуют ли еще глухари? – спросил я. – Падают ли тетери? – передал мой вопрос спрошенный
проходившему мимо колхознику. – Снегу еще довольно в лесу,– ответил прохожий,– наверно,
падают. – Глухари токуют,– ответил мне спрошенный. И так мы узнали, что глухари здесь называются тетерями, а
полевые тетерева – польниками, что глухарка у них – пеструха, а тетерка –
теруха, и что падают – это значит слетают с дерева на землю и дерутся (на
току). В четырех километрах от села на пути нашем опять встретилась
та самая река Верхняя Тойма, в устье которой, в селе Верхняя Тойма, в запони мы
ходили по бревнам, как по земле. Летом здесь переезжают реку, едва замочив
колесо, а теперь, весной, эта большая река обрывает нашу дорогу и стремительно
несет свои мутно-желтые болотные воды в Двину. Мы отправили лошадей обратно в
Верхнюю Тойму, а сами с вещами своими переправились на другую сторону на лодке,
с большим трудом справляясь с бурным течением. На правой высокой стороне реки деревня Сухой Нос. Тут нас
дожидаются другие верховые лошади, присланные из Вершинной Горы, где находится
леспромхозный обоз. – Ледяночки! – сочувственно назвал их кто-то из жителей
Сухого Носа. Это значило, что лошади наши зиму работали, возили лес по
искусственной ледяной дороге – «ледянке»: поливают снег, и дорога становится
твердой. Нам дали самых лучших лошадей из обоза, моя маленькая каряя, говорят,
по четыре комплекта таскала, серый высокий конь совсем не работает на ледянке,
на нем провожают в лесные трудколонии провинившихся граждан. Это было хорошо
известно жителям Сухого Носа, и серый конь, конечно, был всем знаком. Петя в
кожаной куртке, со значком ворошиловского стрелка, с ружьем за спиной был
вполне похож на военного, сопровождающего бандитов и других подобных граждан на
места поселения. Я же, старик с бородой, был, вероятно, тоже похож на
кого-нибудь из раскулаченных. Какая-то сердобольная старушка кивнула головой на
известного серого коня и шепнула мне: – В какой сузем4, дедушка, тебя гонят и за какую вину? – Бандит,– ответил я,– бандит, бабушка, оторвал чужому
петуху две головы. Старуха слишком серьезно жалела меня, чтобы разбираться в
моих веселых словах. Окинув всего меня с лошадью старушечьим взглядом, она
сказала: – Какой вред от тебя... Ну, путь тебе добрый, поезжай с Христом, не хворай! Мы въехали в тот испорченный лес, каким он всегда бывает в
лесной стороне вблизи жилья человека. Вскоре дорога наша определилась, мы едем
по правому высокому берегу реки; сквозь неодетые лиственные и разные хвойные
деревья виднеется внизу широкая долина Тоймы, и внизу там одна за одной
довольно частые деревни. Снег еще был в лесу, но не так много, как говорили. И
очень удивил нас замеченный возле дороги сморчок: когда еще этой весной мы
проводили сморчки под Москвой, казалось, это уже на целый год, а вот опять
сморчки, и вон опять лягушки мечут икру, весна во второй раз для нас
начиналась. Но самое удивительное было нам, хорошо знающим подмосковную весну,
что почки на березах здесь раскрывались в то время, когда под березами лежал
еще снег. Сколько времени у нас проходит между последним клочком снега в лесу и
тем днем замечательным, когда из шоколадного цвета напряженных березовых почек
выглянут зеленые подкрыльники, и кажется тогда – почки эти, как жучки:
поднимутся и вдруг все улетят. Это явление объясняется просто тем, что в
северных лесах, несравненно более густых, чем наши, снег залеживается до тех
пор, пока солнечные лучи не станут очень горячими и тепло их не обнимет вершину
дерева. По пути мы встречали лесные озера, пересекали много ручьев, стремящихся
в Тойму. Невольно создавалось такое представление, что где-то в диких частых
ельниках, в сограх5, лежат еще большие запасы снега, и оттуда бегут эти
временные ручьи и дол-го еще будут бежать, но когда-то сбегут, и Тойма, тоже
сбежистая, станет очень мелкой рекой. И сама Двина, такая необъятно великая
летом, из года в год, по мере того как рубят леса, к середине лета все больше и
больше начинает сбегать, и все трудней и трудней становится бороться с
перекатами. Взбадривая лошадей, мы едем спорым шагом, и вначале кажется,
что сидеть без усталости можно сколько угодно. Больше утомляется голова
однообразным зрелищем, потому что даже и при такой езде нет времени
сосредоточиться на лесных деталях и увлечься этой лесной книгой, как на
прогулках пешком. Вдруг среди однообразия хвойных деревьев впереди мелькнуло
что-то ярко цветное, скрылось, опять показалось непонятно, и за поворотом
явилась к нам молодая женщина в ярко-желтом наряде с синей шалью и в красном
берете на голове. Она спешила по грязи и снегу, босая, в руках же несла новые
башмаки в новых блестящих галошах. – Куда вы спешите, гражданочка? – спросил ее Петя. – К празднику,– ответила женщина,– к Николе Вешнему, в Милу. – Мила – деревня такая? – Мила – последняя деревня, дальше будет сузем. И гражданочка на босых ногах своих, как гусь на красных
лапках, тронулась вслед за нами в последнюю деревню, не жалея нисколько своих
ног и ревностно оберегая полуботинки с резино-выми галошами. Становится одновременно как-то и проще, и все труднее писать
свои путевые заметки, в простоте окружающего кажется так трудно найти
что-нибудь выдающееся, между тем, если вник-нешь, то и тут везде и во всем
перемены. Так мы проехали Вершинную Гору, покормили там в леспромхозе лошадей,
снова встретили Тойму, переехали мост, и видим, возле моста на той стороне
стоит обыкновенный теперь везде трактор «сталинец». Однако явление трактора на
лесной дороге не так-то просто, проход трактора – огромное событие для всего
района, равного по территории целому европейскому государству. На Пинеге только
ранней весной могут пройти два-три парохода и завезти туда продовольствие на
весь год. Трактор же пущен, чтобы испытать, нельзя ли сухим путем на Пинегу с
Двины доставлять продовольствие. Так вот встречается трактор, и просто кажется,
а оказывается, это первый трактор в краю привез на Пинегу первые пятьдесят
пудов муки. Сокрушив много мостов, истратив много горючего, конечно, не так
дешево доставил трактор муку, но ведь и всякий опыт чего-нибудь стоит. Путь наш продолжается опять в лесу высоким берегом, но только не по правой, а по левой стороне реки, и лес, удаляясь от жилья человека, становился все гуще, и снегу в нем все больше и больше. Теперь на снегу, лежащем по обеим сторонам грязной дороги, мы с большим интересом разглядываем следы: обмочит все еще белую зимнюю лапку заяц или горностай в грязи и потом размазывает свой грязный след по белому снегу. Мы ожидали, конечно, что и Михаил Иванович промажет своим валенком, и раз даже подумали на него, но вскоре догадались, что это катила босая нарядная женщина и, пока мы отдыхали в Вершинной Горе, успела нас обогнать. Вот она и сама стоит на дороге и делает нам какие-то знаки рукой. Вдруг прыгает заяц через дорогу, и,оказывается, женщина видела этого зайца и предупреждала: заяц должен перебежать нам дорогу и тем вызвать беду. К счастью, вслед зайцу белка перебежала дорогу, и мы женщине объявили, что белка – к благополучию и несчастье от зайца после белки бессильно. – Как же вы это знаете? – удивилась женщина и спросила Петю,
указав на меня: – В Талицу гонишь старика или в Охтому? Талица и Охтома – трудовые колонии за последней деревней Милой
в глухом лесном суземе. Принятый второй раз за бандита без всякого повода с
моей стороны, я представил себя в нес-частье, сопровождающем человеческое
общество во все времена: вышло недоразумение, и меня, невинного, осудили и
назначили работать в этом диком - лесу. Вообразив себя в таком поло-жении, стал
я мучительно раздумывать, как мне поступить, бежать вон из леса и жить потом
казацкой удалой жизнью под чужим именем или же, оставаясь в лесу, убежать
внутрь себя, выполнять все, что мне прикажут, и внутренней силой своей
завоевать к себе уважение и в сознании личного своего достоинства открыть себе
путь к свободе. И немудрено, что вопрос такой явился по поводу смешного
недоразумения, этот вопрос органически жил со мной и теперь вдруг проявился:
моя родина – окраинный город Московского государства, разделяющий лесную жизнь
от степной. В одну сторону, степную, от всяких бед своих люди бежали, удалые
казаки и всякого рода предприимчивые воры, в другой оставались и трудились люди
в лесах, преодолевая трудом и силой воли свое личное горе. Так всегда наивно, часто по какому-нибудь даже глупому
поводу, зарождаются мои рассказы, и я сначала и не подозреваю, что из этого
выйдет потом литературная вещь. Я мучаюсь, вспо-миная свою собственную жизнь: и
так и так приходилось, и множество раз бежал я, охраняя свою радостную целину,
и бывало тоже, не раз оставался на месте и отражал врагов внутренней силой,
обретая истраченное на борьбу обратно с большой прибавкой. И как только
вообразишь себя в этом суземе далеко за последней деревней, среди выворотней и
неподвижных стволов, жутко-жутко так начинает ныть в душе, а потом это же
чувствуешь и в костях: даже от воображаемой сырости начнут ныть простуженные и
залеченные электричеством кости... Бежать, конечно, бежать! Но, убежав из леса
в далекие вольные степи с чужим именем среди чужих мне людей, я как будто теряю
все свое лучшее, брожу, как самозванец, и чужие люди мне ужасней неподвижных
деревьев в лесу. Но вот мало-помалу лес наполняется белыми березками,– это
признак близости человека: тронуты коренные деревья, и наместо их вырастает
березка. Лес расступается. Наша дорога поднимает-ся высоко в гору. Избы
последней деревни как будто стоят в небесах. С высоты этого большого, веселого,
убранного зеленями озимых хлебов холма виднеется наш путь, пройденный в этих
мрачных лесах. И тогда, приняв все видимое на себя и снова опять выглянув из
себя, понял я лесного человека: жил ведь он тут и никуда не бежал, работал,
работал, повторяя про себя: лес – бес! И вот победил. А как же весело играют на
вешнем празднике гармоньи, девушки в разноцветных платьях танцуют ту самую
старинную кадриль, какую и мы танцевали детьми. Старый краснорожий бородатый
дед, здорово выпивши, застрял в сенях и не унимается, тут же на месте топчется,
отплясывая под звуки гармони. Весело мне становится, как после большой победы,
когда все истраченные силы разом вернутся к тебе. Нет, конечно, как бы ни было
мне тяжело, я лучше буду бороться среди неподвижных стволов, чем, утратив самое
Имя свое, в бегах, самозванцем слоняться среди чужих мне людей. И так мы весело простились с последней деревней. <…> ПИНЖАКИ Вот и Пинега, и первая сверху по Пинеге деревня Керга. Здесь
большая книзу река и весной не шире Москвы, летом ее вброд переходят. Сверху
она досюда бежит сто верст и туда, наверх, приходит двумя реками: Белая река и
Черная река. С Белой леса уже сплавлены, на Черной еще держат. Черная река
рождается в темной раде (темная рада – это болотный ельник; светлой радой
называется сосна по болоту). Там, в темной раде, есть один родник, с которого и
начинается Черная река. Отсюда же недалеко берет начало река Лаха, и почти
рядом с Черной. Черная бежит в Двину через Пинегу, Лаха же – прямо в Двину.
Верховья рек на этом Севере, по всей вероятности, чаще всего таятся в темных
радах: ельник сильно задерживает таянье снега. Интересны везде верховья рек, и,
вероятно, их-то особенно и надо охранять. Чудеса рассказывают 16 про истоки некоторых рек. Вот есть река Лахома, берущая
начало в соседстве с Пинегой в Чуровской раде. Небольшой начальный ручеек
подрывает лес. Большой лес ложится на речку, и сквозь лес новый лес пробивается
и вырастает большой, и под этим лесом все прежнее мохом закрыто, и глубоко под
мохом бежит река... Обитатели берегов Пинеги сыспокон веков называются пинжаками.
Как нам показалось, эти пинжаки в жизни своей отразили последнюю простоту леса
и топора. Еще очень недавно топор был единственным универсальным орудием
лесного производства: топором рубили деревья, топором делали доски, избы
целиком рубили одним топором и даже без железных гвоздей, и художественные
изделия – и какие! – делались тоже топором. Техническую революцию на Пикете
сделала женщина с поперечной пилой против мужского топора: две необученные
женщины с пилой могли легко состязаться с одним мастером топорного дела,
получившим навык свой в вековом опыте предков. Тоже очень недавно появилось на
Пинеге колесо, до сих пор считали, что по грязи, по песку и моху лучше ездить
на санях даже и летом. Только в самое последнее время, когда начались новые колхозы,
пинжаки стали забрасывать охоту и принялись за сельское хозяйство. До того они
мало занимались сельским хозяйством, что кур у них вовсе не было (не было зерна
для них) и тоже не было свиней. Есть предположение, что рубка лесов в Норвегии
повлияла на течение Гольфштрема, и у нас на Севере во многих местах
прекратились зеленые годы, когда хлеб не вызревал; вот уже лет десять на Пинеге
и не знают, что такое зеленые годы. Раньше пинжаки охотились, работали по
сплаву и на вырученные деньги покупали себе все необходимое. Когда пришло время устроить колхоз, то в Керге назвались
«Бедняком», упустив из виду, что уже дан сигнал зажиточной жизни. Теперь все
смеются над «Бедняком», тем более что и председатель его, Василий Павлович
Черендов, человек вовсе даже неграмотный. Керга раньше имела охоту за сто верст от деревни по реке
Белой, и в сентябре вся деревня на стружках поднималась вверх на промысел.
Теперь колхоз выделил всего пять охотников, которые работают на Союзпушнину.
Какой расчет удалять от себя и выделять для другого учреждения хорошего
работника? Итак, это только редкие счастливцы теперь занимаются своим привычным
любимым делом, охотой, а птица гремит в лесу, и если ее не будут отстреливать,
другие причины, биологические, будут регулировать норму птицы и зверя в лесу. – Как вам живется? – спросил я председателя. – Не очень-то жирно: мешает сознательность,– ответил
неграмотный человек. Мы очень удивились, встретив на Пинеге своего рода «горе от
ума», но председатель тут же вскоре и дал нам объяснение этой сознательности: – На Пинеге у нас люди сознательные: надо же ведь в трудное
время поддерживать государство. К нашему приезду весенняя вода залила озими, и бани стояли
как свайные постройки, их так много, почти у каждого хозяина – своя баня. И что
за прелесть была измученному непривычной верховой ездой телу получать в такой
бане тепло от нагретого камня, и что это за наслаждение было нам, распарив
тело, вылезть из кольчужки и на бревне сесть над разливом. Молодой Петя не
выдержал и, весь красный, как рак, ринулся в голубые воды разлива. Мы ходили по деревне, фотографировали игрушки, птицеконей,
оленей, вырубленных одним топором и посаженных на кровлях. Для чего это
человек, столь занятой, брал топор и создавал из дерева фантастические
существа? Нам ответили на это, что охлупь делается, «чтобы князь не гнил и
ветер крыши не снес». Конечно, такое объяснение было не полно: то же практическое
назначение можно было выполнить совсем простыми средствами. Искусство,
очевидно, и в этом случае пряталось за прак-тичностью, и, думается, настоящее
искусство всюду стыдливо, как и стыдлива подлинность самого человека. Все охотно в деревне фотографировались. Кроме «лейки»,
бинокля и термоса, со мной был еще замечательный тройник Гейма, стреляющий
одинаково хорошо и пулей и дробью. Соб-равшиеся вокруг меня молодые и старые
люди относились ко всем этим вещам с благоговением, вовсе утраченным в центре
страны. Нелегко было удовлетворить всех желающих посмотреть в бинокль: каждого
надо было при этом учить обращению с призматическим биноклем, чтобы ставить его
себе по глазам. К счастью, со стороны женщин к этому не было никаких попыток:
кто-то из остроумных парней наговорил им, что в этот бинокль можно видеть
насквозь: молодые женщины с визгом бежали. Продолжение следует... Copyright PostKlau © 2016 | |
Просмотров: 1719 | | |
Всего комментариев: 0 | |